Павел Палажченко. Трифонов forever

Критика, Литература 6 мин чтения

Превратности механизмов показа постов. В одной соцсети (о которой не принято нонче говорить вслух) увидел давний пост Павла Руслановича, года этак 2015 г. С учетом того, что текст весьма достойный и шансов у вас  его увидеть никаких нет, то вывешиваю у себя.

Когда Трифонов умер, один не очень умный человек опубликовал в зарубежном издании «Грани» нечто вроде некролога под названием «Юрий Трифонов – писатель частичной правды». В заголовке – суть претензий к Трифонову: будучи писателем советским и во всяком случае подцензурным, он не писал «всей правды», шел на сделки с цензурой, не стал ни эмигрантом, ни диссидентом.
Последнее – верно. Об этом Трифонов говорил друзьям и не только друзьям, писал в дневниках. Я хочу жить и писать здесь, публиковаться здесь, говорил он. Этот выбор был сделан не по расчету, а просто потому, что как писатель он должен был его сделать.
Трифонов писал, конечно, о времени, об эпохе войн и революций и ее умирании, но прежде всего он писал о людях, об определенной среде, к которой принадлежал сам, хотя и далеко выходил за ее рамки. Люди, считал он, страдают от последствий истории, в которой «все так жестоко переплелось», их преследуют действия, преступления и иллюзии предшественников, но не меньше страдают они потому, что это неотъемлемая часть жизни. Об этом его проза, об этом он писал в дневниках: «Я устал от женщин. От их претензий, от их слепоты, от их беспощадности друг к другу…» «Во время ссор и скандалов Нина кричит, выбалтывает непоправимое. Иногда мне кажется, что она больна душевно. Но уже очень скоро она другая… глаза у нее словно выцветают». В прозе это переплавлено в характеры и ситуации, в «мощный поток жизни».
Последняя фраза – из его дневника: «От Алексея Николаевича, как всегда, — мощный поток жизни и… нежелание видеть ее трагизм и жестокость». Драматург Алексей Арбузов, которого сейчас ставят все реже, был частичным прототипом героя «Времени и места» Никифорова, которым, как пишет вдова Трифонова, владел страх «узнать». Страх, в той или иной степени характерный для почти всех людей того времени. Но не для Трифонова. Он хотел узнать, хотел понять.
Он не хотел присоединяться ни к какой категории или группе, в том числе к диссидентам. Диссидентское сознание разделяла тогда почти вся думающая интеллигенция (и очень многие герои Трифонова, это легко понять по многим признакам), но Трифонов видел изъяны этого сознания, изъяны людей, с одинаковым восторгом упоминающих Сахарова и Солженицына, Зиновьева и Шафаревича… Он чувствовал, что «присоединение» было бы несовместимо с его уникальностью как писателя и даже с его «рангом», который он осознал, как мне кажется, довольно рано. На этом разошелся с «Новым миром», с Твардовским. В «Записках соседа» есть абзац, где его разногласия с наиболее последовательными новомирцами выражены в «кристаллической форме»: «В рассказе < …> совершенно не было «против чего». Но я-то считал, что «против чего» там было. Ну, может быть, так: против горечи жизни, против несправедливости судьбы, против… да бог знает против чего еще. Против смерти, что ли. Против обыкновенного житейского ужаса нигде и никогда, с чем мы примиряемся в жизни». Конечно, Буртину, Дорошу и даже, наверное, Лакшину такое могло показаться ересью.
Но он видел дальше, чем они. И, как мне кажется, обладал гораздо большим даром сострадания к людям, чем они, чем те, кто требовал от него «гражданской позиции», «осуждения мещанства» (в этом сходились одно время либеральные и провластные критики), чем почти все мы в то время. Поэтому он мало кого осуждает. В какой-то мере – Дмитриева из «Обмена», но там коллизия более «черно-белая», чем в поздних его вещах, в большей – Глебова из «Дома на набережной», Климука из «Другой жизни», Кандаурова из «Старика», как «лучших учеников». Он слишком хорошо знал людей (и себя), чтобы осуждать.
Трифонов сочувствовал человеку, приговоренному к пожизненному «лишению свободы» и смутно это осознающему, не способному к этому приспособиться, мучающемуся от этой безысходности. Герои, к которым он испытывает наибольшую симпатию – Никифоров, Сергей из «Другой жизни» — именно таковы. Но ему симпатичны и те, кто тоже мучается, но с большим или меньшим трудом приспосабливается – герой «Предварительных итогов», Ребров из «Долгого прощания». Эти персонажи – открытие Трифонова, которого не было бы, если бы он занимал «твердую авторскую позицию» и писал «полную правду».
Сейчас у нас иногда критикуют жизнь или отдельные поступки Трифонова. При его жизни это тоже пытались делать и у нас, и — по-другому, конечно — в США и в Европе, куда ему разрешала ездить власть, которой хватало ума не антагонизировать его. Некоторые эпизоды описаны в его дневниках:
«Русская идиотка. Ее муж-американец пытался меня “опрокинуть”».
«“Вы говорите обо всех этих вещах дома, с товарищами?” — “Конечно”. Усмехнулся: “Конечно! Какие же результаты ваших разговоров?”
Я резко: “Мои результаты — книги!”»
Но цену таким критикам он знал:
«Вечером в гостях у А. Верующий антисоветчик. Сам говорит: “Я большой антисоветчик”. Жена похожа на Шульженко. Говорили о Власове. Остроумный, злой, возбужденный. Отец — из русских монархистов. Сам сидел в лагере с 30-го по 34-й. Сдался в плен в 43 году. Клепал на (нрзб.) русскую, на евреев. Какая-то недоброкачественная смесь. Неглуп, но малообразован».
Он не был конфликтным человеком «по жизни». Но на суждения о «доброкачественности» человека имел право. Не потому что был идеальным человеком (таких не бывает, и не надо), а потому что умел думать и был великим писателем. Последнее – главное. Он писал о «бремени страстей человеческих» как никто другой. Его последняя жена вспоминает, как он читал ей рукопись «Старика»:
«Он читал не останавливаясь почти ночь напролет. Я была ошеломлена, роман захватил меня, тащил, волочил, переворачивал душу. Юра, поглядывая на меня, все более светлел лицом. Закончив читать, он без паузы спросил: “О чем?”, и я почему-то не задумываясь ответила: “О любви”.
Юра посмотрел странным долгим взглядом, я бы сказала — с некоторым удивлением и изумлением. Он не ожидал, что я догадаюсь».
Первые и последние абзацы его книг поднимаются до уровня высокой поэзии. Сейчас так никто не умеет писать:
«В те времена, лет восемнадцать назад, на этом месте было очень много сирени. Там, где сейчас магазин «Мясо», желтел деревянный дачный заборчик – все было тут дачное, и люди, жившие здесь, считали, что живут на даче, – и над заборчиком громоздилась сирень. < …> Когда она цвела и стояла вся в пене, она была похожа на город. На старый город у моря, на юге, где улицы врезаны в скалы, где дома лепятся друг над другом, на город с монастырями, с извилистыми каменными лестницами, где в тени на камнях сидят старухи, продающие шкатулки из раковин. Она напоминала старый город в час сумерек».
Раз прочитавший это, конечно, помнит. Это «Долгое прощание». И финал, глазами Ляли Телепневой:
«А Москва катит все дальше, через линию окружной, через овраги, поля, громоздит башни за башнями, каменные горы в миллионы горящих окон, вскрывает древние глины, вбивает туда исполинские цементные трубы, засыпает котлованы, сносит, возносит, заливает асфальтом, уничтожает без следа, и по утрам на перронах метро и на остановках автобусов народу – гибель, с каждым годом все гуще. Ляля удивляется. “И откуда столько людей? То ли приезжие понаехали, то ли дети повырастали?”»
Трифонов forever.